I
Гости, соответственно, съезжались на дачу. Кто-то приехал загодя, а кто-то зацепился в городе и никак не мог доехать. А ведь только на дачу и нужно ездить летом, дальше дачи – никуда.
Это уж ясное дело, что нормальный человек, когда полетит тополиный пух, норовит потеть в чужом неприкаянном месте, где квакает и клацает иностранная речь, где песок желтее и в море тонуть приятно – оттого, что приобщаешься к интересному заграничному миру и помираешь как настоящий иностранец.
А в отличие от нормального, умный человек сидит летом в городе. Ходит на работу в шлёпанцах, галстуков не носит, а если пойдёт дождь, то умного человека он застигает в гостях у красивой женщины с печальными глазами. Они сидят на широком подоконнике и смотрят, как снаружи коммунальной квартиры дождь моет узкий переулок. Жить им в тот момент хорошо, потому как соседи уехали на дачу, и можно стать печальными несколько раз, пока умному человеку снова придётся надеть шлёпанцы и отправиться домой к своему семейству. Там тепло и влажно после дождя, а из-под раковины пахнет мёртвой крысой.
Летом в городе хорошо.
А путешествовать можно зимой – зимой на путешественника смотрят жалостно, ему открывают дверь и как куль его суют на полати, накормив предварительно мясной похлёбкой. Ишь, думают хозяева, нелёгкая выгнала человека из дома – вона как жизнь его обернулась. И ставят бережно его обледенелые шлёпанцы под лавку.
Летом же – шаг вправо, шаг влево – только на дачу.
У меня есть довольно много хороших друзей, что время от времени зовут меня на дачи.
Для этого надо встать с рассветом, потому что они заезжают за мной ранним утром.
– Пробки, сам знаешь, – говорят они, и я понимающе киваю. Я поутру всегда понимающе киваю, потому что спросонья не могу говорить. Про себя я думаю – кто едет на дачу в полдень или около того? Когда мои друзья и знакомые, друзья друзей и знакомые знакомых и все их родственники едут на дачи в восемь утра? Кто они эти люди, что едут на дачу, выспавшись? Кто в пробке, кто – Пушкин с Натальей Николавной?
Но мы давно едем на дачу, и я сплю в машине, потом я сплю в каком-нибудь дальнем уголке, чтобы никому не мешать. Однажды я уснул в маленьком загончике для механических тяпок, рыхлителей и газонокосилок. Я ворочался, нажал куда-то затылком – одна косилка внезапно заработала, вырвалась на волю, и её два часа ловили все соседи.
Мне уже можно не тыкать на чужом участке лопатой – я тут просто так, для мебели. Да и мои друзья горазды засадить участок не клубникой, а деревьями и задумчиво приобщаться к высокому. Слушать, например, «Владимирский централ», что завели соседи.
Обычно я просыпаюсь ночью – и вижу вокруг сонное царство. Одни присвистывают, другие причмокивают, третьи всхрапывают. Не в силах найти обувь, я ступаю с крыльца босиком и брожу вокруг потухшего костра. Там я дятлом клюю недоеденный лук от шашлыка и писаю под соседский забор.
Ночью на дачах – особая жизнь. Я слышал, как звучит гармошка, которую волочит по тропинке, взяв за один конец, одинокий гармонист.
Мне внятен тонкий посвист ночных птиц и сумрачных лягушек тени. Я видел крота – от кончика носа и до хвоста ему грациозная стройность и нега дана, и бег его – медленный камня полёт, когда в темноте он падает в вырытый ход.
Я слыхал, поют коты, нет, не те коты, не полевые, а обрезанные и хмельные, о чём поёт ночная птица, повесив стул на спинку пиджака, когда ей не к чему стремиться, и как туман трещит как будто рэп, попав на линии высоковольтной ЛЭП – трещит, будто тонкий звук путеводной ноты.
Но чу! Пьяные дачники угнали КамАЗ с кирпичом и перекидывают груз через забор. Наутро их осталось восемь.
Утром меня будят.
– Если ты хочешь ехать с нами, то пора собираться. Сам понимаешь...
Я понимаю и киваю головой. Друзья везут меня улыбаясь – в голове у них мягко распускается анекдот купи козла – продай козла. Они спрашивают меня что-то, и я утвердительно трясу головой. Обычно голова перестаёт качаться, когда я вижу над головой сплетения транспортных развязок кольцевой дороги.
Я люблю ездить на чужие дачи.
VII
...После этого ужаса мы даже не бежали, а как-то неслись, подпрыгивая, среди высокой травы и помойных куч.
Рудаков вдруг увидел рельсы. Рельсы, справедливо решили мы, это железная дорога, а железная дорога — это станция.
Мы замедлили ход и, неловко ступая, пошли по шпалам. Идти по шпалам, как известно, неудобно — есть такое поверие, что шпалы специально кладут так, чтобы грибник или дачник по ним не ходил, чтобы досужий человек, задумавшись, не угодил под поезд. Некоторые злопыхатели, не верящие во власть и добрые намерения государства, сомневаются в этом, достают какие-то справочники, делят цифры столбиком, но я скажу — так оно и есть. Я верю в людей и честный промысел шпалоукладчика.
Но тут еще солнце начало палить, наше теплое пиво куда-то пропало, в общем день казался неудачным.
— Слышь, писатель, — сказал Рудаков. — А знаешь ли ты что такое Русский Путь?
— Ясен перец, — отвечал я. — Знаю. Русский Путь имеет ширину и длину. Длина его бесконечна, а ширина Русского Пути — одна тысяча пятьсот пятьдесят два миллиметра.
— Правильно, — посмотрел Рудаков на меня с уважением. — А знаешь почему? Так я тебе расскажу, пока мы тут как кролики по шпалам скачем. Вот слушай: подруливают, давным-давно, всякие олигархи к Николаю-императору и говорят: давай, значит, железную дорогу проложим, туда-сюда кататься будем. Бумагами шелестят, все такие расфуфыренные, сами про себя уже бабло считают, прикидывают, складывают да вычитают.
Тут император их и спрашивает:
— А какой ширины дорогу делать будем?
Ну, те и хвастаются — побольше, значит, чем у французов-лягушатников да у немцев-колбасников. А про итальянцев-макаронников даже упоминать не приходится. Император и говорит:
— Да на хуй больше!
Так они и сделали.
Впечатленный этой историей, я начал вычитать и складывать. Хуй выходил небольшой, совсем небольшой. До обидного.
И я мучительно соображал, как это император прикладывал свой хуй к чертежам, или доверил на это дело хуй секретаря, или что там еще у них случилось. Отчего, скажем, они не позвали в компанию фрейлин — тогда пропускная способность железных дорог бы у нас несколько увеличилась.
Но тут вмешался Гольденмауэр, который, как оказалось, все внимательно слушал. Леня сразу начал показывать свою образованность и надувать щеки. Дескать, Русский Путь это всего лишь пять футов ровно, и никаких особых и дополнительных хуев тут не предусмотрено.
Что-то было в этих рациональных объяснениях скотское. Унизительное было что-то в них.
— Ишь, га-а-ндон, — прошипел Рудаков еле слышно. И мы пошли дальше в молчании. Из-за поворота, действительно, показалась станция, обнесенная высоким забором от безбилетных пассажиров. Рудаков тут же нашел в этом заборе дырку. Мы, тяжело дыша как жабы перед дождем, пролезли сквозь нее на платформу — прямо в трубный глас подходящей электрички.
Мы впали в вагон, называемый «моторным» — это вагон, который дрожит дорожной страстью, дребезжит путевым дребезгом. Сядешь в такой вагон — разладишь навеки целлюлит, привалишься щекой к окну — потом, уже дома, жена решит, что попал в драку.
Гольденмауэр что-то тихо говорил своей спутнице, Рудаков спал, а я тупо глядел в окно. Бескрайние дачные просторы раскрывались передо мной. Домики летние и дома зимние, сараи под линиями электропередач, гаражные кучи, садовые свалки — все это было намешано, сдобрено навозом, мусором, пыльной травой и тепличными помидорами. Всюду за окном нашего зеленого вагона была жизнь — опять же, как на картине художника Ярошенко.
Я вспомнил, как ехал так же, как сейчас, тоже ехал на чужой праздник и на чужую дачу, ехал долго — и все среди каких-то пыльных полей. Жара наваливалсь на Подмосковье безжалостным солнцем, казалось, на окрестности вылили с неба целый ушат радиации.
Вдоль дороги стояли кирпичные кубические дома в три этажа. Было такое впечатление, что по окрестностям пробежал великан Гаргантюа и рассыпал повсюду свои красные кубики.
Если присмотреться, то можно было понять — на какой стадии оборвался жизненный путь хозяина. Этот успел подвести дом под крышу, а этот только вырыл яму, и тут же его взорвали в «Мерседесе». Вот поросший лопухами фундамент застреленного бандита, а вот черные провалы вместо окон — хозяин бежал в Гондурас.
Около одного дома, правда, была построена ротонда в духе классицизма и, чуть подальше, — китайская пагода. Пагода, казалось, служила сортиром.
Заграница приблизилась к дому этого человека безо всяких побегов.
Я размышлял о новой формации привидений — учитывая, сколько тел закатано в бетонные фундаменты этих домов. Тем более, что покупать дом убитого у коллег всегда было плохой приметой.
Но тут я приехал на вполне достроенную дачу моих друзей. Все окрестности были уже уставлены автомобилями, похожими на гигантские обмылки. Мы приехали справлять день рождения Анички.
Вовсю трещал огонь в гигантском мангале, протяжно, как раненая птица, пела какая-то французская певица — она жила в маленькой коробочке под приборной доской. Вообще, все машины стояли с открытыми дверцами, так что француженка просто оказалась первой, кого я услышал.
Я поцеловался с именинницей, вручил ей коробку, похожую на торт, обнялся с двумя известными людьми и одним неизвестным и уселся в уголке.
Стол уходил куда-то за горизонт. День рождения напоминал Британскую империю — за этим столом никогда не заходило солнце.
Ко мне тут же наклонился неизвестный человек, с которым я обнимался.
— Тебе рабочие не нужны, а? — спросил он сноровисто, и не дожидаясь ответа, забормотал: — Я ведь сразу за ними на рынок подъезжаю и беру пучка два.
«Пучка два», — повторил он несколько раз, прислушиваясь к себе и вспоминая. Я легко представил себе, как продавцы увязывают нескольких молдаван и украинцев в пучки и пакуют в «Газель», что трогается вслед за джипом покупателя.
Аннушка ходила где-то далеко, как луна по краю неба.
Она была нашей Лилей Брик, Мэрилин Монро нашего городка. Все мы побывали в ней, вернее, она благосклонно принимала нас в себе, но в каждом случае это был приход в гости, а не обустройство на новом месте жительства.
Каждый помнил ее грудь и плечи, запах кожи, капельки пота — но дальше жизнь не продолжалась. Дальше падал нож фотографического резака, что пользовали любители квартирной проявки и печати.
Фотографии, на которых мы сидим за столами и равноправными участниками которых стали горные пики бутылок и долины салатов — вот что осталось.
Муж-красавец тоже наличествовал — такой муж, который был положен Аннушке. Вот он, проходя мимо, хлопнул меня по плечу. Мы улыбнулись друг другу, вместе с заботой стирая с лица прошлое.
Аннушка сидела в кресле-качалке рядом с крыльцом. Муж подошел к ней и укрыл ее ноги пледом. Солнце приобрело красный вечерний оттенок и стало слепить мне глаза.
Именинница раскачивалась, глядя на пирующих.
И тут я понял, что все гости были повязаны друг с другом одной леской, неснимаемый остаток этого прошлого обручил всех — в странных сочетаниях, о которых я даже и не пытался догадываться. Что и моя светская соседка в черном платье была в общем кадастре — я не сомневался.
И мигни Аннушка, пошевели пальцем, свистни — стронется весь стол, полетят наземь тарелки, поползет весь гостевой люд на коленях к ее креслу. Поползет, кланяясь и бормоча, будто сирый и убогий народ, призывающий Государя на царство. А то, пуще, как та французская босота вокруг французского же парфюмерного гения, двинется толпа к Аннушке. И рухнет наша прежняя жизнь, потому что мы все поскользнулись на ее масле.
Охнул я и облился водкой.
И, бормоча чуть слышно:
— Два пучка, два пучка... Да, — тут же налил снова.
Фрагмент предоставлен издательством «Астрель» |